И через семь дней – вот так мы мучились с ним: все в смоле – и руки, и ноги, и лицо – всё в смоле. И вот поезд прибывает на какой-то вокзал – мы абсолютно не поняли на какой, потому что мы лежим там, притаившись, потому что мы боимся, что нас найдут – как нас часовые не обнаружили! Он мне говорил: «Ты не высовывайся, а я буду ориентироваться». Ловкий был.
Приехали на вокзал, и я слышу – объявляют по репродуктору: «Последний состав приехал на вокзал». Может, как-то по-другому сказали, но я так запомнила: «Последний состав прибыл на Московский вокзал».
Когда она произнесла: «на Московский вокзал», мы с Лёней вообще обалдели. Мы не знали, куда нас привезли, думали, в какой город там, а тут - «на Московский вокзал».
Это было чудо, вот чудо – и всё. Мы выскочили с этих платформ – не знаем: что он приехал, что он привёз сюда – ну, такой большой состав, много открытых платформ и закрытые были вагоны. В общем, мы выскочили с платформ и бежим домой. На нас все оглядываются, потому что платье у меня в клочья, вся я в смоле, ну, Лёня тоже в смоле. Бежим на 8-ю Советскую, прибегаем домой - папа с мамой дома. Мама как увидела и тут же осела. Ей стало плохо, она как память потеряла. Она даже не понимала, что мы появились вот так вот. Хоть такие, но мы появились. Живые и здоровые. Грязные, да, она нас отмывала долго от этой смолы, отчищала, помню, чем-то. Прибыли мы в Ленинград, думаю, или конец июля, или начало августа, потому что в магазинах были ещё продукты, правда, уже не очень там их много было. Мать работала на каком-то заводе, сейчас не помню названия. У Казанского собора. Она повезла нас туда в столовую, раза два или три она возила нас туда. Я помню, мы ели, ели, ели с Лёней; и особенно там так оладьи мне понравились! Оладьи там были с вареньем – ложечка варенья.
Ну, в общем, мы ещё не успели отъестся, конечно, как восьмого сентября объявили, что Ленинград находится в блокаде. Восьмого сентября, а мы за август еще не успели наесться даже.
Ввели сразу карточки; карточки прикреплялись к каждому магазину. У нас на 8-й Советской был мясной магазин – мы туда прикреплялись – угол 8-й и Суворовского. Осенью всё же какие-то продукты ещё выдавались понемногу, но магазины быстро пустели. Осень мы как-то ещё продержались, а самое трудное время – это, конечно, декабрь, январь и февраль. Самые тяжёлые месяцы.
Лёня почему-то оказался в ремесленном училище, или он раньше там был или поступил в ремесленное – это я не знаю, а старший брат – ему было семнадцать лет ещё – он работал на Металлическом заводе. Это за Невой где-то там. В общем далеко. Металлический завод имени Сталина он назывался.
Ему было семнадцать лет, поэтому его ещё не взяли в армию. А отец у меня по специальности столяр и - у нас на кухне был станок, он на этом станке сделал всю мебель нам, домашнюю мебель – всё это его руки. И столы, и шкафы – всё это он делал сам. У него всегда было очень много клея, столярного клея – плиточки такие.
И когда уже были карточки, уже голодно было, ему завхоз говорит: «Иван Андреевич, возьми вот есть плиты такие, небольшие, спрессованного льняного семени. Ты возьми, может, пригодятся». Обычно они для лошадей, почему там они оказались – не знаю, но отец принёс таких плит много. Ну, вот всё, что у нас было в запасе. У матери был – она всегда любила - колотый сахар, может быть, килограмма два-три; ну, и, видимо, какое-то количество крупы удалось запасти.
Ну, мы с Лёней, помню в магазинах без конца в августе стояли. Немножко закупили на какое-то время.
А в декабре уже ничего не осталось, всё закончилось – семья большая, всё-таки пять человек. Но самое главное, что мы оказались в тепле, потому что отец успел заготовить дрова и у нас был полный сарай дров: уже напиленные и наколотые отцом.
Мы топили печку и у нас в комнате всегда было тепло. Всю зиму у нас было тепло, вот это нас ещё спасало.
Я не знаю, когда норму ввели; рабочие карточки были у отца и у матери – по 250 граммов, а моя, иждивенческая, по-моему, 125 граммов. Причём хлеб уже не был таким, как сейчас – он был чёрным, туда добавлялось всё, даже поговаривали, что бумагу перемалывали туда, потому что не хватало муки.
Особенно, когда разгромили Бадаевские склады, где хранилось очень много запасов продуктов. Разбомбили, немцы налетели.
А вот осенью ещё, я не сказала, очень много бросали зажигательные бомбы. И у нас старшие ребята, которые в армию ещё не пошли, все дежурили на чердаках. В наш дом не попали, слава Богу, а очень многие дома горели.
В декабре уже кушать было нечего – только вот этот хлеб. Лёня ходил в ремесленное, там им что-то давали. Ну, видимо, эту пайку хлеба и, может, какую-то баланду – он не говорил. Шурик, старший, то же самое. Пока был транспорт - ездил, а потом ходил на Металлический завод. Пешком ходил ежедневно. Рано утром вставал – туда шёл. В декабре уже Нева застыла – а были морозы страшные – и он ходил через Неву, сокращая дорогу, на завод, на работу. И там тоже им давали еду. Карточек им не давали, чтобы они там работали. На Металлическом – там военную продукцию производили.
И каждый день ходил. Истощённый ходил уже туда.
В декабре мать стала уже вымачивать плитки клея – как-то она их вымачивала и варила из них, по-нашему, холодец. Ну, то есть, застывал он как холодец. И туда она добавляла лавровый лист, чтобы отбить немножко это всё. Мы с мамой и Лёней могли это есть, а отец не мог. И Шурик не мог. Почему-то не могли они это есть. А мы с Лёней прекрасно вот эту дуранду – вот эти плиты назывались «дуранда»; её никак было не разъединить, она настолько сильно спрессована. Мы её клали в таз, и она не размокала даже. С большим трудом мы мягкие части отрывали – и ножом, и всяко – и ели. Втроём ели. Старший брат тоже пытался.
- Это же льняное семя?
- Льняное семя, да – плиты полностью.
Отец уже был слабый, уже лежал, уже за карточкой не мог идти. Отец умер где-то в начале января. От голода он умер.
Все покойников своих заворачивали в белую простынь, клали на санки и везли в Невскую лавру. Ну, и отца мы повезли. Уже много было, да. Оставляли уже. Люди ослабли, превратились в дистрофиков; оставляли на улицах – сил не было довезти до Лавры.
Мы вдвоём еле довезли отца туда. Там уже склады были; складывали – я хорошо помню – с левой стороны. И мы с Лёней поднимали его на этих покойников и туда положили. Просто, как раньше было, дрова складывали – вот так складывали покойников в Невской лавре. Ой, Господи.
Много уже покойников было, но мы всё равно прикреплялись к магазинам, к этим пустым магазинам. Я каждый день одевалась – надевала своё пальто, сверху надевала матери пальто, закутывалась в шапку, на ногах валенки, видно, были у меня; и вот мы шли часов в шесть или семь стоять в очереди в магазин, в надежде, что дадут что-нибудь по карточке. Я все эти месяцы ходила – и ничего по карточкам не давали. Магазины были пустые, а очередь всё равно стояла, большая очередь. Ну, люди хоть пообщаются, пока стоим там. Все три месяца ничего не было. Правда, хлеб выдавали аккуратно, очередей не было. Приходили в булочную – и слева, и справа стояли голодные подростки, и, если ты не успеешь взять свой хлеб с весов себе куда-то там – они у тебя выхватят. У меня такого не было – я уже знала.
Мать уже не выходила тоже, уже опухла, истощённая была. Вот только я ходила. Лёня уйдет в ремесленное к Смольному – ему легче, путь не далёкий, а вот старший потерял все силы. Ну-ка, уходить утром и вечером приходить обратно. В какой-то день пришёл парнишка к нам, нашёл нас - видимо, жил где-то недалеко, и говорит, что Саша скончался. «Ваш сын скончался». Мать так переживала. Упросила этого мальчика, чтобы он на следующий день за ней зашёл. Она выяснила, видно, что он недалеко живёт. Он за ней зашёл и она пошла проститься с сыном. Через Неву тоже шла. И я так переживала, что она не вернётся. Как она дошла - я не знаю, она уже истощённая была совершенно. Видимо, она с этим парнишкой туда дошла и обратно с ним же. Одной бы ей не дойти. Обратно пришла вся в слезах, вся в горе – ну, и мы переживали, что брата уже нет. Но как-то уже не так сильно, потому что знали, что уже все падают. Уже во дворе у нас пусто было; ни воды, ни электричества – ничего не было, канализация не работала давно, водопровод не работал. Выпадало много снега и во дворе были огромные сугробы – никто же не вычищал. И мы с Лёней выходили, разгребали немножко сверху и в кастрюли или вёдра набирали этот снег, топили его на печке или около печки. Потом у нас появилась буржуйка, купили, видимо. Буржуйки продавались – да и всё продавалось – только за кусок хлеба. Не знаю, как уж мать крутилась, но появилась буржуйка, потому что печка сжирала много дров, поэтому стали уже на буржуйке и снег топить, и чай кипятить, потому что больше ничего не было. Питались только вот этим клеем и вот этой дурандой. Мы с Лёней её целый день сосали, потому что она была настолько твёрдой, что не размокала почти. Но, видимо, она полезная – льняное семя всё-таки.
Шурик скончался где-то в феврале месяце, сразу после отца. Для мужчин, конечно, без еды – это невозможно. А мы дожили как-то до весны.
- А мама уже не работала?
- Нет, ни отец, ни мать уже не работали, они уже лежали.
Как-то мы дожили до марта, когда появилась крапива. Ну, там и полегче стало, потому что построили дорогу через Ладогу –«Дорогу жизни», и по ней уже пошли продукты. И, кажется, в марте стало что-то появляться по карточкам. Как появилась эта дорога – появились продукты. Хоть немного, но что-то. Мы с Лёней ездили на Малую Охту – Там кольцо делала десятка и там росло очень много крапивы. Крапива молодая.
И вот все туда хлынули – за крапивой, за лебедой. Мы с Лёней рвали крапиву и лебеду и варили суп. Крапива, лебеда и вода – больше в супе ничего не было.
А когда сезон подошёл – стали сажать. Не знаю, где семена люди брали, но все сады, все площадки – всё было засажено, всё было в грядках. Вся земля была занята грядками.
Вот так мы прожили сорок второй год. По карточкам появились кое-какие продукты. И мне запомнилась ещё одна картина интересная.
Мы же все немытые были. Как началась блокада, отключили воду, и все остались немытые. Всю зиму мы были немытые – до весны. И вот, наконец, открылась…Ну, когда-то тут объявили, что первый трамвай пошёл, когда-то электричество, когда-то появилась вода, из крана пошла – это для нас было счастье, конечно. И мне запомнилось – открыли баню. На Мытнинской, у нас до сих пор эти бани. Открыли один только класс. Поделили – одна половина - мужчины, одна половина – женщины. Мы вошли в мыльную. Уж не знаю, в начале мы были или в конце, но, когда мы вошли в баню – это ж было так непривычно, мы же когда были в последний раз – там нормальные все были – одни женщины. А тут, когда мы вошли в мыльную, куча людей – одни скелеты. Мужчины вообще – одни скелеты. И женщины тоже – одни дистрофики. Не было таких, чтоб были нормальные люди. И никого не стеснялись: мужчины ходили голые к этим кранам, и мы ходили, не обращали внимания. Но меня поразила эта картина, что ходили все – одни скелеты. Я тоже была тощая, но мне казалось, что я не была такой. И мать была, и я была дистрофиком – ну, тоже, наверное, была такая же.
Вот эта картинка у меня осталась, что все ходят, свободно, никто ни на кого не обращает внимания - мужчины на нас, мы на мужчин. Самое главное, что мы намылись.
Жизнь стала входить в нормальное русло. Карточка только у матери, рабочая. Получала как-то. Не знаю, но у неё была рабочая карточка всё время. А нет, вспомнила как.
Над нами жил Славнов Саша. Он стал директором фабрики Бебеля, кожгалантерейной фабрики Бебеля. Мать обратилась к нему с просьбой, чтобы он её устроил хоть кем-то. Мать без образования особо, она говорит: «Я и уборщицей готова». Но она и не могла на машине работать, это потом уже.
«Саша, устрой меня, пожалуйста, хотя бы уборщицей, чтобы у меня была рабочая карточка». Он её устроил уборщицей. Она получила рабочую, а у меня опять иждивенческая карточка. Продуктов ещё было недостаточно, конечно, всё равно ещё голод нас одолевал. А мне было тринадцать лет, ещё не было четырнадцати в сорок втором году, потому что мне четырнадцать только в сентябре, а это было начало лета. Она говорит: «Саша, ну, как-нибудь Тамару устрой, ну, хоть кем-то». А электричества, видно было, ещё недостаточно, или не было вообще, я не помню. И он меня устроил.
Огромный цех – шили всё для военных, для фронта. Шили палатки, плащи военные, шили рукавицы на фабрике Бебеля – кожгалантереи там никакой не было. Он меня устроил крутильщицей, такая специальность была. Женщины шили, а электричества не было – и мы крутили эти машины, чтобы они шили. До чего уставала рука, но я работала. Работала крутильщицей длительное время. Потом нас в каком-то году, видимо, в сорок третьем, когда уже стало получше, уже дали электричество, уже не требовались крутильщицы - и нас объединили – где-то там, наверху, цех был, помню, и нас, подростков - большинство девчонки были – объединили, чтобы учить на футлярщиц. То есть шить кошельки, портмоне, портфели, сумки. Стали учить этому делу. Помню, зимой сидим – материала-то нет. Так и сидим.
Но главное, что на этой фабрике была школа рабочей молодёжи. Я до войны закончила пять классов. В этой школе рабочей молодёжи я закончила шестой и седьмой класс. И в сорок пятом году я поступила в педагогическое училище Некрасова на Звенигородской улице, закончила его. Потом заочно закончила институт Герцена. Проработала я в школе сорок лет.
Рассказ вела Тимченко Тамара Ивановна, блокадница. Мне девяносто лет. Награждена медалью «За оборону Ленинграда».
Очень большое внимание сейчас со стороны властей. И Путин присылает поздравления всё время. И сейчас поздравил. И из Администрации поздравления, и от муниципалов.
Вот так и закончилась эта история.